Прошли тоскливые зимние дни. Медленно туманная пелена вставала над вершинами домов, и Лондон казался в это время какой-то заколдованной страной, где кэбы и омнибусы превращались в странные фигуры, город стоял, открытый порывистым восточным ветрам. Это время года неунывающие жители называли весной и поздравляли друг друга с удлиняющимся днем и на каждом углу можно было заметить страдающих ревматизмом или тиком.
Так пришел апрель, а жизнь на Фитсрой-сквер нисколько не изменилась в своем спокойном течении. Семейство ждало более теплой погоды для такого безобидного путешествия, как поездка к побережью или на какой-либо курорт. Марк Чемни, с точки зрения доктора, за последние месяцы не сильно поправился. Он был чувствителен даже к малейшим напряжениям, которые возникали в его жизни, страдал от слабости и депрессии и приобрел весьма мрачный вид. Кроме того, Марка чрезвычайно волновало неопределенное будущее дочери. Но все это он тщательно скрывал от нее, притворялся в ее присутствии, оптимистично говорил о будущем. В глубине души он осознавал, что рядом с ним есть другой, кто может разделить его заботы и мысли. Шаги этого человека так четко улавливало ухо дочери, его голос волновал ее, и все это видел Чемни. Тихая и спокойная забота отца о дочери может быть теперь разделена. И именно эта мысль была просто мучительна для доктора Олливента.
Первые пять месяцев художник был постоянным гостем в доме мистера Чемни, и за все это время ни Марк, ни доктор не обнаружили в нем ничего отрицательного, хотя острый глаз Олливента мог заметить даже самые малейшие отклонения от благопристойности. Если Уолтер и был, как утверждал доктор, самонадеянным и тщеславным, то лишь в самых безобидных их формах. Он действительно казался человеком, которого совсем не портили мелкие пороки. Беззаботность, легкомыслие, казалось, тесно переплелись с очарованием его живой натуры. Его беззаботность не была эгоистичной, леность не казалась пренебрежением к делам, легкомыслие было естественным. Марк Чемни, будучи не слишком разборчивым в человеческих характерах, пытался изучить художника и после пяти месяцев своего исследования не нашел в нем ни одного изъяна.
— Даже если бы он был моим сыном, то вряд ли я мог думать о нем лучше, — сказал он доктору в один из вечеров, когда за фортепьяно, как обычно, звучали Моцарт и Россини.
— Люди не всегда высоко думают о своих сыновьях, — ответил Гуттберт с некоторым цинизмом.
— Почему ты всегда усмехаешься, когда я говорю о нем? — спросил Марк обиженно. — Это особенно больно для меня, Олливент, особенно, когда ты знаешь о стремлениях моего сердца. Имеешь ли ты что-нибудь против него?
— Ничего. Он хорош, без сомнения. Но если ты так ставишь вопрос, я скажу — мне не нравятся молодые люди. Но молодость — это неприятная фаза, через которую должно пройти все человечество, и поэтому надо быть терпимым к ней. Напротив, молодость девушки очаровательна и подобна раскрывшемуся бутону розы или реке, вытекающей из источника. Молодые люди похожи на молодое дерево, такое слегка неуклюжее, в котором так трудно угадать раскидистый дуб. Но поскольку, как ты уже сказал, в твоем сердце все решено, не лучше ли было бы позволить событиям предоставить самостоятельное развитие.
— Возможно, и лучше, — ответил другой задумчиво, — но лишь для отца, у которого еще полжизни впереди. Я не могу позволить того, чтобы события развивались своим чередом. Я хочу знать о будущем своей дочери до того…
Он не закончил предложения, которое, с точки зрения доктора, не нуждалось в окончании.
— Когда ты пришел ко мне тем ноябрьским вечером, Чемни, и когда мы первый раз с тобой разговаривали, ты ничего не говорил о муже. Тебе казалось очень разумным оставить дочь под мою опеку. Сделал ли я что-либо, что могло бы скомпрометировать меня за это время?
— Ты, мой дорогой Олливент! — воскликнул Марк поспешно. — Ради Бога не думай обо мне так неблагодарно. Я рад доверить флору тебе и уверен, что ты мог бы сделать для нее все, что мог бы сделать родной отец. Не было ничего, что могло бы меня поколебать в этой идее. Когда я увидел твое имя в газете и подумал о нашей школьной дружбе, мысль, которая пришла мне тогда в голову, показалась мне вдохновением. Только когда я встретился с этим молодым человеком и привел его к себе в дом, мне показалось, что они так подходят друг другу. Флоре так нравится живопись, их голоса так гармонично звучат. Конечно, у меня в голове тут же возникла другая мысль, ты мог бы быть все равно ее опекуном, когда я уйду. Только если бы я помог найти ей мужа, которого она сама бы выбрала, понимаешь — сама, тогда бы я мог успокоиться.
— Думаю, ты прав, — ответил доктор Олливент равнодушно, так, как будто у него пропал интерес к предмету разговора. — Остается единственный вопрос — подходящий ли он жених.
Этим вечером они больше не обсуждали судьбу Флоры. Мистер Лейбэн и девушка вскоре оставили фортепьяно и присоединились к своим старшим друзьям, после чего разговор принял общий характер. Уолтер стал обсуждать работы различных «бездарей», картины которых украшали, стены Королевской Академии, пересматривал книги на столе Флоры, и даже немного поговорил о литературе в манере, свойственной многим молодым людям: произнося суждения с проникновенностью мудреца и с пренебрежительным превосходством над авторитетами. Доктор Олливент, склонный к молчанию во время речи художника, смотрел и слушал и, наконец, встав, попрощался.
— Я потеряла возможность слушать ваши прекрасные рассуждения, — сказала Флора с сожалением, пожимая ему руку на прощание, — но вы ведь видели, что мы должны были поддерживать наш дуэт. Было бы так обидно разрушить то, чего мы уже достигли. Но мне действительно нравится слушать вас, доктор Олливент, и мне доставляет удовольствие беседовать с вами наедине.
— Если бы вы действительно могли быть одна, — сказал доктор.
— О, доктор Олливент, вы прекрасно понимаете, что я имею в виду. Мистер Лейбэн такой милый и так много помогает мне в рисовании, кажется, я никогда не смогу отблагодарить его за это. Он позволил мне пользоваться сепией, что намного лучше, чем мелки. Пожалуйста, заходите к нам почаще. Спокойной ночи!
Так легко распрощаться с ним! И это награда за часы, проведенные здесь. Слишком это дорогое удовольствие. И он должен терпеть такое отношение к себе: сказать, что его речи не так уж и плохи, когда нет другого развлечения. Доктор возвращался домой ясной апрельской ночью. Над вершинами домов сверкали скопления звезд. Но как только он дошел до унылой улицы, на которой жил, как тут же повернул по направлению к Регентскому Парку. Доктор не был расположен сейчас сидеть в тишине своего кабинета. Он чувствовал, что не сможет находиться в доме, с его узким пространством. Доктор Олливент хотел помечтать на свежем воздухе. Его увлекали странные мысли о Флоре, о ее прекрасном, молодом лице, его, которому исполнилось тридцать восемь лет и жизнь которого была полна наукой, но никак не чувственными переживаниями.
Глава 8
Работа над портретом Ламии существенно продвинулась за зиму и весну. Казалось невозможным, чтобы между Луизой Гарнер и Уолтером Лейбэном в процессе рисования не возникало некоторой интимной близости. И по мере того, как шло время, их знакомство становилось более чем общим.
Уолтер работал гораздо больше, чем обычно, над своей картиной, и, казалось, целиком отдался своей идее. Это была первая, встреча Лициуса и Ламии, «где птицы порхают над деревьями» около Коринфеи, которую он выбрал для своей картины. Пейзаж был таинственным, залитым неясным вечерним светом, и только молодость и страсть оживляли его.
В начале своей работы он обнаружил, что его модель необыкновенно молчалива и робка. Уолтер даже подумал о словах Джарреда, характеризующих его дочь как глупую и неразумную девушку. Она была очень послушна: стояла терпеливо в той позе, которую он придавал ей, не вертелась и не переступала с ноги на ногу, в общем вела себя как профессиональная натурщица. Его попытки завязать разговор из вежливости или доброты не приводили к успеху. Уолтер мог добиться от нее только односложных ответов или некоторых незначительных замечаний, которые были похожи на высказывания миссис Гарнер.